Тыльная сторона победы: истории двух девочек о жизни и работе во время войны

Вы успешно подписаны на новые материалы.
Настроить параметры подписки.
Неправильный e-mail. Указать другой.
Такой E-mail уже зарегистрирован. Авторизуйтесь, если это ваш адрес или укажите другой.
Ой! Что-то пошло не так. Попробовать ещё раз.
  • Следите за нами
    в социальных сетях:
  • 7 мая
О том, что во время войны приходилось работать и детям, и уж тем более подросткам, знают все. Мне 32 года, и я счастливчик, потому что довольно много времени провела со своими бабушками — Ниной Александровной Стручковой и Диной Петровной Лавровой. Бабушки Нины не стало в конце 2005 года, бабушки Дины — в конце 2019 года. Кроме их бесконечной любви со мной и во мне живут их истории. Эти истории — в том числе о жизни во время войны — я записывала. Теперь кажется особенно важным их рассказать.
Нина Соловьёва, 19 лет (1945 год)
Нина Александровна Стручкова (Соловьёва)
— Я родилась в 1926 году, всю жизнь прожила в Москве. В июне 1941 года мне было 14 лет. На всю жизнь запомнила песню на стихи Бориса Ковынева, которая появилась в первые дни войны и мгновенно разнеслась по всей стране. Это такие простые строчки, мотив такой простой — вальс. Они всё время в моей голове — эти стихи и эта музыка:

Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа
Киев бомбили,
Нам объявили,
Что началася война...

Я хорошо помню тот день — день начала войны. Мы высыпали во двор, стояли гурьбой у нашего дома в Денисовском переулке. Мужчины сели в круг (кто стул вынес, кто на скамейку присел), а женщины, дети, подростки ну просто за ними. И был у нас такой дедушка, дед Гриша — вот он слово держал. Обсуждали долго, сложно, и в конце он говорит, как бы подводя черту под обсуждением: «Ну в общем, это долгая история. Одолеем, но не сразу. Я думаю, будет небыстро, месяца на три это всё…» А мне 14 лет, на дворе погода такая, самая летняя, ласковая, когда не удушливая жара, но уже тепло. Я закончила семь классов, впереди каникулы, стою и думаю: «Как долго… Всё лето будет война, а ведь такое хорошее лето». Три месяца мне казались очень долгим сроком. Кто бы мог подумать, да, что дальше будет?..
Нина Соловьева, 14 лет (справа в нижнем ряду). Выпускная фотография после 7 класса. Май 1941 года. Через месяц началась Великая Отечественная война
Мы жили в особняке (точнее, в особнячке, как я его называла) — несколько семей: много взрослых, подростков, детей. Это был кирпичный двухэтажный особнячок с деревянной мансардой, который до революции принадлежал тете Жене и ее мужу дяде Саше. Я их так и звала — тетя Женя и дядя Саша. Позже, уже когда была постарше, я часто задавалась вопросом: как они пережили то, что у них отняли всю прошлую жизнь, поселили толпу каких-то чужих людей в их дом? А они смирились, и не просто смирились, но не озлобились даже, а приняли этих странных, полуголодных, плохо образованных людей как данность, как часть своей новой жизни. Не знаю, какая сила духа нужна для этого. Своих детей у них не было, и тетя Женя — она была немного старше моей мамы Лиды — ко мне относилась с особой теплотой. Она меня с рождения знала. Других, впрочем, тоже, но все чувствовали, что меня она особенно любит, все об этом говорили. Я воспринимала ее вроде тетки или какой-то другой родственницы, мы были близки. Помню, в войну я болела, а тетя Женя подходила и я чувствовала сквозь сон, как она кладет мне на лоб свою холодную картонную ладонь тыльной стороной и проверяет температуру. Уже после войны, которую мы вместе пережили, во многом благодаря ей, мы так и дружили — до самой ее смерти. Однажды, когда она была уже совсем старенькая, тетя Женя приехала ко мне в гости (особнячок в 1950-е снесли, нас всех расселили), привезла большой, маслом написанный портрет своего отца и сказала: «Нина, пока я жива, пусть он полежит у тебя. А когда меня не станет, отвези его куда подальше и сожги. Родственников нет, передать мне его некому, а мысль о том, что папин портрет будет однажды валяться на помойке, мне невыносима». Я спорила с ней, говорила, что сохраню для себя, для дочерей, но она взяла с меня слово. Летом после того, как ее не стало, я увезла портрет на дачу и сожгла вместе с рамой — как и обещала. Такие мы были друзья с тетей Женей.

Она всю войну была рядом, всё говорила маме моей, Лидии Никитичной, мол, не волнуйтесь, проживем: «Украшений много, так что как будет нужда, так и продадим». Зачем, мол, они. И продавала, когда совсем было туго.

Уже под самый конец войны пришла похоронка на ее мужа — не дожил немного до Дня Победы. Мы не знали, что конец близок — уже всё размылось, ни во что веры не было: день прошел, и слава богу. Его смерть была ударом для всех нас. Мы его потеряли. Отец мой в итоге вернулся с фронта, мы все выжили, а он погиб. Тетя Женя очень горевала о дяде Саше, ведь всю войну жила надеждой на встречу. Дядя Саша был генералом. Когда мы отгоревали свое, она узнала, что ей обещаны большие деньги после войны, как вдове человека с таким высоким званием.
И однажды она сказала мне, когда было совсем туго: «Нина, милая, кончится война, мне дадут чертовы эти деньги, и, клянусь, мы поедем с тобой в лучший магазин и купим черной икры. Много, сколько захочешь, купим! Нина, я тебе клянусь, мы будем праздновать эту победу над фашистами». Не знаю, почему именно черной икры — наверное, это был отголосок, осколок какой-то ее прошлой жизни. Было голодно, хотелось вообще любой еды.
После того дня, как дед Гриша сказал про три месяца, всё закрутилось — как вспомню, так ощущение, что фотографии быстро-быстро пересматриваю, отдельные кадры, вспышки. Нас в семье было три сестры: я старшая, средняя Зина и младшая Лариса. Лариса вообще родилась только в 1939 году, совсем была маленькая. Мама моя, Лидия Никитична Власова, и отец, Александр Яковлевич Соловьёв. Отца призвали, он был 1900 года рождения — легко сосчитать, что ему был 41 год, когда началась война. Мы с матерью и сестрами уехали в эвакуацию, но очень ненадолго — отец через пару месяцев написал нам, что быстро война не кончится, и велел в Москву вернуться, потому что счел, что тут будет легче выжить. Условились, что когда он будет проезжать мимо Москвы, то будет сообщать день и примерное время, а мы должны подходить к Электрозаводскому мосту и ждать. Это место, где пересекаются теперь улица Гастелло с Бакунинской. Мы шли с мамой и стояли — первый раз зимой, в лютый холод. И правда: шел поезд, замедлил ход, и отцов товарищ столкнул по заснеженной горке в нашу сторону коробку. Она соскользнула к нам по снегу, скатилась, будто на саночках. Там был папин паек, который он ежедневно по чуть-чуть копил, чтобы отдать нам, когда будет ехать мимо. Мне казалось, что я мельком видела отца, хотя это вряд ли может быть правдой.

Отец был человеком немногословным, закрытым. О фронте не рассказывал почти ничего, одну только историю я из него вытянула. Как-то они забирали раненых, кругом бомбежка, чуть отъехали, и вроде стало тише. И тут немецкий самолет подлетел низко, стал кружить над ними. Пилот стал делать машинисту знаки, поднимая то один, то два пальца вверх. «Спрашивает, сколько сбросить бомб», — решил отец и стал дико, страшно размахивать поднятыми вверх и скрещенными над головой руками. Ему было дико жаль не столько себя, сколько тех людей, которых вытащили из адской мясорубки: измученных, искореженных, полуживых, но всё ж таки живых. Самолет улетел, так и не сбросив ни одной бомбы. Не ясно: то ли не было, то ли стало жаль отца и пассажиров.
Когда мы вернулись в Москву, я стала ходить с подругами в госпиталь, что организовали недалеко от дома, в Гороховском переулке. Делали всё, что придется: стирали бинты, помогали перевязывать и мыть раненых. Это был ужас.
Помню, в первые дни был один солдат, совсем молодой, на несколько лет меня старше. Он иногда приходил в себя из горячечного бреда и звал меня: «Сестричка, а сестричка, ну чего так ноги болят? Что со мной?» А я знала, что ему оторвало обе ноги, поэтому что-то не очень внятное в ответ говорила и как могла пыталась отвлечь от темы.

У меня была лучшая подруга, тоже Нина, мы были ровесницы, вместе в школе учились и жили рядом. Когда возвращаешься домой с работы, хочется рухнуть в кровать в чем была, не разуваясь, и провалиться в сон. А часто выходило так: зашел, а тут сирены. Это значит, надо бежать в ближайшее бомбоубежище и там отсиживаться ночь. И вот как-то мы подошли к дому — и как начался этот вой. Нина махнула рукой и сказала: «Ай, как надоело. Я остаюсь дома». А мои как раз высыпали на улицу, подхватили меня, мы побежали. Я не успела толком с ней поспорить, хотя тоже думала: «Как же всё надоело». Бомбежки были едва ли не каждый день, а иногда два раза за день. В ту ночь в Нинин дом попала фугаска — не осталось камня на камне и доски на доске. Так я осталась без моей Нины.

17 ноября 1941 года мне исполнилось 15 лет, и я пошла работать на завод имени Войтовича. До войны здесь располагались главные вагонные мастерские Курской железной дороги, а во время войны на площадях завода производили снаряды, отдельные детали для «катюш», собирали бронепоезда и санитарные поезда… В июле уже ввели рабочие карточки, по которым давали продуктов больше, чем по детским и иждивенческим, а работать кроме меня было некому: Зина и Лариса были маленькие, мама сидела с ними. Мы работали в три смены по восемь часов, всегда в разное время. Это такое состояние, когда ты путаешь, где день, где ночь, где ты. Просто бесконечный конвейер перед глазами. Морозы были под 40 градусов в ту зиму, иногда отработаем с ребятами, а нет сил идти домой. Понимаешь, что сейчас выйдешь, ноги подкосятся, упадешь в снег и заснешь. Что это значит? Значит, замерзнешь на смерть. У нас был мастер один — уже старенький дядя Толя, непризывной. Он нас, подростков, очень жалел, и когда видел, что мы совсем ошалелые, заводил тихонько в теплый угол и разрешал там поспать. Бывало, что и домой идти уже нет смысла, потому что проснешься, а твоя смена начинается. Там мне сделали первую трудовую книжку, а после войны предлагали там остаться и работать, говорили, помогут в техникум устроиться. Но я ушла, хотя и была благодарна им. Просто, понимаешь, я больше не могла всё это видеть... Мы все, кажется, не могли друг друга видеть, потому что смотришь в глаза человеку, а там ты сам отражаешься. Нет, не могла. Ушла.
Нина Стручкова (Соловьева) с мужем Федором. Лето 1953 года
А в день, когда объявили, что мы победили нацистов и что война окончена, было очень жарко утром, почти душно. Все высыпали на улицу: одуревшие, измученные, измятые, худые, с растрепанным волосами. Мы, помню, шли пешком к Красной площади, и тут начался ливень, просто ураган, но дождь был притом не холодный. Вода текла по волосам, по одежде, по щекам, по рукам, как будто кто-то сверху выплескивал на нас эти ведра с соленой водой. Почему соленой? Плакали, и на губы попадало больше слез, чем дождя. И никто не уходил: все стояли, смотрели в небо — и не могли, не хотели уйти. Кажется, никто в этот день не ощущал больше ни холода, ни голода, ни сырости, ведь война закончилась. В это было невозможно поверить, и в это было нельзя не верить.

Прошло несколько месяцев со Дня Победы, и вдруг заходит ко мне тетя Женя и говорит: «Нина, милая, собирайся, мы едем в магазин!» Я не сразу смекнула, о чем она, но она была на таком подъеме, что я быстро оделась и выбежала с ней на улицу. Мы поехали в Смоленский гастроном, и, пока ехали, она говорит: «Нина, я получила Сашины деньги. Я обещала тебе черной икры — я куплю ее». Не удержать было тетю Женю, взяла она то ли две, то ли даже три жестяных банки (каждая по килограмму, наверное), сливочного масла, свежего хлеба. Знаешь, в такие банки селедку закрывали раньше: туда несколько больших сельдей влезало. Я не понимала даже, сколько это стоит. Наверное, целое состояние. Мы сидели на кухне с этой икрой — это был настоящий пир. И она только говорила: «Ешьте, ешьте, пожалуйста, но только осторожно. Мне не жалко, я только боюсь, чтобы вам плохо не стало». И мы все ели понемногу, чтобы плохо не стало: одуревшие, с этой икрой, совершенно, наверное, неуместной на фоне общей разрухи, в слезах и с одной только мыслью: «Спасибо, дядя Саша…»
Дина Лаврова, 39 лет, 1970 год
Дина Петровна Лаврова (Волкова)
— Я родилась в 1931 году — самая младшая из всех. И единственная прожила такую длинную жизнь. (Интервью взято в 2018 году — Прим. авт.) Непростую, но точно с очень счастливой старостью. В июле 1941 года мне исполнилось 10 лет.

Мама — Елизавета Андреевна Лейбзак — родила меня невероятно по тем временам поздно, в 43 года. Знаю, что было еще три мальчика, все они родились задолго до меня и умерли во младенчестве. Потом, в 1926 году, родилась Катенька, но когда ей было три года, умерла от скарлатины. Ее портрет — единственная оставшаяся от нее фотография — у меня висит всю жизнь дома. В 1928 году родилась Раиса, в 1931 году я. Раиса тоже в детстве слегла от какой-то сложной инфекции, но мама сумела ее выходить. Увы, она так на всю жизнь и осталась в том возрасте — будто ей пять-шесть лет, хотя дожила до 1991 года.

Когда началась война, мы жили в московском районе Богородское. Я, Раиса, мама и папа — Пётр Волков. Отца не призвали: в 1941 году ему было уже 45 лет, он перенес тяжелое воспаление легких, оставившее много осложнений вроде астмы, так что на фронт его не призвали, но он всё равно был военнослужащим. Работал в котельной истопником. Отец остался в квартире — еще до войны они с мамой купили кооперативную двухкомнатную квартиру, в которой, собственно, мы и жили после войны. Я, Раиса и мама отправились в эвакуацию. Деревня Отрада, куда нас эвакуировали, находилась между Белинским и Пензой. Домов двадцать там было, не больше.
Дина Волкова на школьной фотографии (справа от учительницы). 24 февраля 1941 года. Дине 9 лет. До начала Великой Отечественной войны оставалось четыре месяца
Мама моя взяла с собой всё, вплоть до перин. Ей все говорили: «Зачем ты всё это берешь, мы скоро вернемся!» Еще до войны ходил по квартирам лектор, читал домохозяйкам лекции. И про Германию тоже говорил немало. И вот когда началась война, этот лектор сказал, что война продлится месяца три-четыре, а мама моя ответила: «Эта война на годы, она не может длиться три месяца». Он помолчал, а потом тихо ей сказал: «Елизавета Андреевна, вы помалкивайте и никому, кроме меня, не говорите того, что вы сейчас сказали». Она так и сделала: ссылалась на то, что квартиру могут обокрасть или что отец может пропить всё.

В общем, мы приехали, нас поселили в дом бригадира. И буквально на следующий день мама говорит: «Дина, ты должна идти на работу в колхоз!» Так и началась моя трудовая биография на многие годы, когда приходилось кормить всю семью.

Пришла жена бригадира, Настя (она была из Мордовии и очень смешно говорила: «Тэбэ чего надо?» вместо «Тебе чего надо?»). Поговорила с мамой, поспрашивала и в конце говорит:

— Ты какую ей юбку даешь?
— Да вон ту, синюю...
— Ты к завтрашнему утру к этой юбке пришей еще одну и соедини их в подоле, поняла?
— Зачем?..
— Вот она вернется, тогда и поймешь, — сказала Настя, уходя.

В общем, сшили мне такую юбку, я пошла утром в колхоз, меня сразу поставили на молотилку. А молотилка, можно сказать, ручная — древняя-предревняя. Ну то есть привод у нее был электрический, работала от аккумулятора, но снопы нужно было подавать вручную. Привозили эту молотилку на лошадях, ставили ее около какого-нибудь скирда, где снопы все. Работали как конвейер: один развязывает, второй подает, третий засовывает сноп в молотилку. Когда кончили работать, то пошли к емкости, где зерно собиралось. И все девочки начали нагружать «карманы» в юбках: килограмма по два-три влезало. Каждый день что-то новое: рожь, пшеница, гречка…

Когда я домой пришла, мама сначала переполошилась: «Ой, да как же так!..» А Настя ее не стала даже слушать, позвала меня с собой в сени, а там у них стояли лари: «Вот я тебе даю три ларя, будешь разные крупы в разные лари ссыпать, поняла? Всё, эти три за тобой». Вот так и собирали себе еду.
Дина Волкова. Примерно 1951 год. Здесь Дине около 20 лет
Осенью пришло время копать картошку. Мы пошли на выселки с мамой и Раисой — огороды были огромные, посадки в десятках соток исчислялись. Мы ходили по домам и предлагали свою помощь. Ставка была такая: из каждых 10 выкопанных мешков один наш. Там еще и подкармливали хозяева в течение дня, так что совсем было хорошо. Только вечером первого дня хозяйка тихонько кивнула в сторону Раисы и сказала нам: «Вы завтра приходите, только вот эту девочку не берите с собой. Проку от нее мало». Так мы с мамой стали ходить вдвоем, когда Раису удавалось на кого-то оставить. Когда нет, то я одна ходила. Не скажу, сколько мешков мы заработали, — не помню уже, но много. Надолго хватило. А выкопали, значит, в 10 раз больше.

Параллельно с этим началась школа. Это было так: в одном классе сидели все дети. Справа первый и второй классы, слева — третий и четвертый классы, а учительница одна на всех. Занималась как могла — по чуть-чуть со всеми. Отдельная история — это большая перемена. За школой был овраг, и мы туда бегали. Не то чтобы там что-то было интересное, но просто больше некуда было. Как-то раз я увидела, что ребята постарше какую-то траву выискивают, отрывают стебель и курят. Спрашиваю, чего это они, а они говорят: «Да есть хочется!» Это был пустырник, и оказалось, что если им подымить, то и есть не хочется. Так что я с ними тоже начала дымить. И даже когда в Москву приехала, у мамы сигареты таскала какое-то время, но не очень долго. Словом, можно сказать, я курила в детстве, а после бросила. (Смеется.)

В самом конце 1942 года приехал вдруг папа: без предупреждения, без письма. Пробыл несколько дней — уж не знаю, как он получил увольнительную на такой срок. И когда засобирался в Москву, я напросилась с ним. Он особенно не возражал, но сказал: «Как же мы поедем, билета-то у тебя нет!» Но мы поехали — сейчас сказали бы, что автостопом. Пересаживались с поезда на поезд, чтобы нас не поймали и не ссадили совсем. Мама тревожилась меня отпускать, но всё-таки мы понимали, что так лучше, потому что отец один был в двухкомнатной квартире и на нее уже, как он сказал, зарятся.

Но через несколько месяцев мама прислала письмо, что у нее отнялась рука, — из деревни перебрались в Белинский, она распродавала кое-какие вещи, чтобы заплатить за билет на поезд. Оттуда формировался состав, в котором везли свиней в Москву, и вот чтобы попасть в обслугу этих свиней (и доехать до Москвы таким образом), люди платили какие-то бешеные деньги. И я поехала их вызволять, чтобы назад мы вместе приехали. Взяла письмо и целый день с ним по Казанскому вокзалу носилась: туда, сюда, мама моя вот написала, она после операции (7 мая 1941 года маме оперировали онкологию — у нее был рак груди), у нее отнялась рука, у меня больная сестра... В общем, всем объясняла, что я должна к ней попасть. И везде мне отвечали: «Да, да, да, да, надо что-то сделать...» И к вечеру пришел поезд, который шел в Пензу. Ни ответа, ни помощи ни от кого я не добилась.
Ну чего мне было-то в 1942 году? 11 лет… Вот я и решила: «Доеду как-нибудь!» Прошла на перрон, посмотрела, в какой-то вагон стояла очередь, встала в нее. И вот я встала на ступеньку, и тут с меня одна калоша — шлеп! — и на линию. Ой, что было! Все бросились за этой калошей (а ведь без нее никак, весь намокнешь), достали ее, помогли мне — так я в толпе и суматохе в вагоне и очутилась.
Села в середину, а у меня с собой ничего. Забралась на самую верхнюю полку, на третью, багажную. Лежу там. Ковыряюсь в голове: найду вша — то выпущу, то разобью. И вдруг открывается дверь и папин голос: «Волкова Дина здесь?» И я услышала, кричу: «Здесь!» Он мне принес кусок хлеба в дорогу.

Я добралась до мамы и Раисы, маме удалось купить нам эти «блатные» места, чтобы ехать в вагоне со свиньями. И мы вернулись в Москву. Ехали, правда, не меньше недели — всё были какие-то остановки, иногда ночь напролет поезд где-то отстаивался. Но — добрались. Зима 1943 года была ужасная, конечно. У папы к тому времени обострилась астма, его уже демобилизовали. Сначала карточка на продукты была только у него, он принесет хлеб — мы его разделим на четыре части, и это на весь день. Ну и к вечеру Раиса оставалась вообще безо всего — ей сложно было терпеть. Так что в обед ей мама свой отдавала, а к вечеру папа мне часть своего отдавал, я отдавала свой маме, а мама — опять Раисе.

Когда ввели карточки для всех, стало немного попроще. И тогда давали уже не только хлеб, но всего понемногу: и муку, и сахар, и крупу, только очень мало. И мама всё время говорила: «Девчонки, нам бы дожить до травы».
Дина Лаврова с матерью Елизаветой и сыном Андреем. Зима 1957 года
Снова мы начали подрабатывать как могли. В маленькой комнате мама сложила печку, папа туда поставил раскладушку и жил там. Вдоль всей стены, что граничила со второй комнатой, поставили клетки от пола до потолка — в них жили белые лабораторные мыши. Они, между прочим, очень симпатичные. Их нужно было разводить для опытов. И те, кто этим занимался, получали дополнительный паек на мышей: белый хлеб, зерно, сухое молоко. Их надо было отвозить во Второй медицинский институт. Сначала троллейбус, потом метро, потом снова троллейбус. И всё это наперевес с этими клетками. Дальше они отсматривали мышей и брали только хорошо откормленных — платили какие-то деньги за всех мышек, которых брали для опытов. За мышами нужен был уход, так что это была моя работа: чистить клетки, кормить, разнимать, рассаживать и так далее.

Еще у нас был пес Рекс — я его очень любила, это была невероятно умная собака. Его забрали на фронт: помню всю жизнь, как я отвезла его и в конце мне сказали, что я могу проститься с ним, но он ко мне больше не вышел. Ужасно это больно, до сих пор. Больно от того, что он всё понимал, а у меня не было выбора.

Была еще одна собака, Лира. Мы ее брали щенком для фронта, зная, что ее придется отдать. На содержание собак тоже был положен паек: то китовое мясо, то красную икру в комке. Если этот промороженный ком разбить, то внутри будет нормальная икра, но ее мы не ели, папа продавал на рынке. Всё, что оставалось, похуже, ели и сами, но это всё невероятно до горечи пахло солью и рыбой. Ненавижу рыбу. Есть еще могу кое-как, но только не чистить, умоляю! Этот запах с рук смыть невозможно. Такая вот в войну была работа: приходилось делать всё, даже то, что ненавидишь, или то, за что ненавидишь себя.

А еще я помню ярко (вспышками!), как в последние годы войны ходила в Историческую библиотеку в Москве. Всегда обожала читать, но читать было нечего. Да вообще ничего не было: одежды не было, обуви не было… И мама сшила мне мягкие тряпочные бурки, на которые сверху надевались калоши. В библиотеке калоши надо было снимать, так что я оставалась в этих бурках. И вот снимаешь калоши и ступаешь по мраморному полу: ощущение, что босиком идешь, но поначалу совсем не холодно, а только мягко. Берешь книгу и улетаешь вслед за сюжетом куда-то в античные времена. И так увлекаешься, что даже ноги не мерзнут.
Тех, кто прошел войну и дожил до 75-летия со Дня Победы, осталось совсем мало, а ведь Великая Отечественная коснулась практически каждой семьи. Если еще возможно, попробуйте поговорить с ними. Если уже нет, то запишите по памяти всё, что они рассказывали когда-то о войне и о жизни и работе в тылу. Только так можно сохранить память. Делитесь своими историями с нами: пишите на адрес blog@rabota.ru или в комментариях к публикации на нашем канале в «Яндекс.Дзене».
Текст: Александра Лаврова
Корректор/литредактор: Варвара Свешникова

Фотографии из семейного архива автора
Хостес срочно
65 000 – 90 000 руб.
Монтажник окон ПВХ
ООО Окна Форте Торгово-производственная компания
100 000 руб.
Программист Delphi, SQL
ТД Авто-компонент Оптовая компания
100 000 – 130 000 руб.
Продавец-консультант
Розничная сеть МТС Оператор связи
50 000 – 67 000 руб.
Маркировщик деталей и приборов
АО "НПФ "Меридиан" Научно-производственное объединение
50 000 – 67 000 руб.
Каменщик
РосТруд Завод
62 000 – 64 000 руб.
Агент по недвижимости
Агентство недвижимости ИТАКА Агентство недвижимости
55 000 – 100 000 руб.
Специалист по транспортной логистике
ООО "СПАРТА" Транспортная компания (грузоперевозки)
45 000 – 70 000 руб.
Охранник
ОО 2СЕКГРУПП, ООО Охранное предприятие
18 000 – 55 000 руб.
Официант
30 000 – 60 000 руб.